Женщины о Церкви:
Записки Наталии Урусовой

Из книги воспоминаний княгини Наталии Владимировны Урусовой о жизни с 1917  по 1947 год.

urusova

Наталия Владимировна Урусова, в девичестве Истомина, родилась в Москве в 1874 году. В 1896 вышла замуж за князя Петра Дмитриевича Урусова, служившего в то время в Москве по юридической части. К моменту революции у нее было семь детей, старшему сыну исполнился 21 год. С мужем они разошлись. Двое младших сыновей Андрей и Петр были высланы в 1937 г. без права переписки. Андрей Урусов был арестован в Казахстане вместе с другими ссыльными иосифлянами и митрополитом Иосифом (Петровых). Наталия Урусова скончалась в одном из предместий Нью-Йорка Си-Клифф в октябре 1963 г.

1918

Это было незадолго до восстания, в июне 1918 г., когда уже началось гонение на церковь. Мне тогда пришлось перенести еще большую скорбь в разочаровании по отношению к монахам. В одном монастыре, за 25 верст от Ярославля, была очень чтимая икона Оранской Божией Матери. Ежегодно ее переносили на некоторое время в Спасский монастырь в г. Ярославль, и желающие принимали ее на дом.

Одухотворяющая и чудная это была картина. Крестные ходы собирались со всех окрестностей, люди шли пешком, неся впереди икону: целый лес хоругвей, блестевших на солнце, и не одна тысяча крестьян в праздничных разноцветных, ярких платьях. Все пели одним могучим хором.
Долго мы не знали, состоится ли в этом году этот праздник перенесения иконы и торжество верующих. Большевики разрешили, но тут же было пущено много смущающих слухов, поддавшись которым более малодушные решили воздержаться и не идти как обычно с крестным ходом из всех ярославских церквей навстречу иконе, чтоб версты за две за городом уже присоединиться к общему крестному ходу. Обычно у заставы с хоругвями из Спасского монастыря встречал общий крестный ход ярославский епархиальный архиерей, каковым в то время был епископ Агафангел, будущий Московский митрополит. Волнуясь, будет ли вообще крестный ход, подъехала я к заставе для встречи. Издали уже видна темная масса, медленно двигающаяся по дороге. Епископа нет… Думаю, что-нибудь его задержало, но нет… время идет; уже вырисовываются и как звездочки двигаются невысоко над землей, и блестят на солнце — хоругви. Епископа нет… Уже видна Икона; но что это? Глазам не верю, а зрение абсолютное, не за одну версту вижу вдаль: громадный красный бант спускается концами по всей длине Иконы. Несут мантийные монахи, и у каждого на левом плече большой красный бант. Народу, хоть и порядочно, но во много раз меньше, чем бывало прежде. В голове у меня как молотком застучало: монахи… мантийные монахи… и те защищаются красными бантами, подделываясь к антихристовой силе. Я взяла первого стоявшего извозчика и сказала: «В Спасский монастырь к епископу и гони лошадь, что есть мочи». Приезжаю, звоню, отворяет келейник.

«Доложите владыке, что я его хочу видеть». Келейник хорошо знал меня, т. к. епископ Агафангел довольно часто приезжал к нам провести за чаем вечерок, как говорится. «Владыка нездоровы…» — «Мне все равно, доложите, если он правда болен, я все равно пройду и в спальню к нему». Пошел доложить. Возвращается и говорить смущенно: «Владыка просит Вас…» Вхожу, он сидит, как обычно, одетый на диване, совершенно здоровый. Я быстро, захлебывающимся голосом, говорю ему о красных бантах, что еще можно успеть послать на лошади кого-нибудь и велеть снять этот символ крови, как назывались красные банты, а он отвечает: «Да, видите, это надо извинить, ведь это из чувства самосохранения делается, а что на иконе большой бант, так это чтоб ее не оскорбили и не забросали камнями». Я читала у одного архимандрита, что зло всегда бывает темным, а негодование можеть быть исветлым. Я пришла в неистовое негодование и, забыв, что передо мной епископ, высказала ему, что для меня ясно, что это не только грех великий со стороны мантийных монахов, давших Богу последний обет отречения от мирской жизни, но и позор: «И не мне Вас учить, Владыка, что Бог поругаем не бывает и Матерь Божия не может быть оскорблена, а посрамлены будут те, кто бросит в Нее камень». С этими словами я повернулась и быстро ушла домой, не пошла навстречу такому крестному ходу. Вот как с самого начала был велик страх перед сатанинской большевистской силой: старые монахи не надеялись на молитву, а на красные банты!

1919

Я писала, что муж мой был членом Церковного Собора от Ярославской губернии. Я не берусь рассматривать деятельность Собора в подробностях — это дело будушей истории, а только скажу в нескольких словах о своем личном впечатлении. Так как муж мой был к этому причастен, то я болезненно переживала все то слышала и видела. К сожалению, в собрании всех высших сил православного русского духовенства (в большинстве высших не в силе Духа, а только в чинах иерархии, к великому горю и гибели России) царил все тот же страх: страх перед надвигающейся страшной катастрофой. За немногими исключениями боялись открыто исповедовать свое мнение по тем вопросам, по которым нужно было громить, предупреждать и открывать глаза в то время еще в большинстве верующем Бога и любившему своего земного царя, — народу. Собор этого не сделал. Воззвание Патриарха, написано богословом, князем Евгением Трубецким, если и было напечатано, то раздавалось тайно, из-под полы, опять-таки из-за того земного страха. Муж мой привез мне порученные ему для раздачи многие экземпляры воззвания. Он передал их мне со словами: «Пожалуйста, постарайся раздать, но только так, чтоб с этим не попасться. Я отдала ему их обратно, напомнив слова Спасителя, что зажегши Свечу, ее не ставят под кровать, она должна открыто светить всем. Эти воззвания должны быть расклеены на всех дверях храмов и на углах улиц, и если я первому крестьянину, отдавая тайно воззвание, скажу: «Смотри, только не попадись», то я сразу отниму у него веру в Собор и упование на его силу». А на него в то время были устремлены глаза всех верующих в надежде на спасение, да и сама я считала подобный риск этот неосновательным и безсмысленным орудием борьбы с наглеющей силой сатаны.

На Соборе постановлено было не говорить о политике. Все вопросы, по которым подолгу говорили церковные ораторы, сводились только к образованию будущей Церкви, могущественной своими капиталами, для чего должны были быть куплены два громадных имения: одно виноградное в Крыму, для монополии церковного вина, а другое на Кавказе, с посевами пшеницы для монополии муки на просфоры и надобности Церкви, причем от продажи излишков предвиделись неисчерпаемые богатства. Мужу моему было дано задание разработать устав будущего церковного банка, обещанием поставить его не только директором этого банка. но и главноуправляющим обоих имений. Муж не был богат, и перспективы эти его радовали, он дни и ночи работал над этим. Я плакала, видя гибель России благодаря такой деятельности Собора. Он уговорил меня поехать в Москву хоть на одно заседание, и я нехотя согласилась, все же думая найти, может быть, твердую почву под ногами, чтоб не утонуть в трясине болота.

Первое, куда провел меня муж, это поразивший меня богатый буфет, где можно было иметь что угодно, когда общей массе народа было очень трудно с питанием. В то время много было разговоров о том, что на Собор из Зосимовой Пустыни приехал иеросхимонах Алексий, много лет проведший в затворе и теперь покинувший его. Мы его встретили в дверях, когда выходили из буфета. Я была названа по имени и получила благословение. Луч надежды осенил меня! Может, этот старец-отшельник, худой, высокий аскет в облачении схимника, скажет свое святое, могучее слово, которое сокрушит силу дьявола, дерзко надеющегося овладеть Россией с ее православной верой. Ведь недаром же вышел из затвора. Так думали многие, но он ни разу до закрытия Собора не проронил ни слова, а по окончании его не вернулся к себе в монастырь, а долгое время тайно жил в Троицко-Сергиевой Лавре у жены убитого министра Хвостова. Конечной его судьбы я не знаю, т. к. уехала из Лавры. Был ли это страх — Господь будет Судьей всем и всему. Все происходило в Синодальном доме. Мы с мужем прошли в громадный зал со сценой. На ней, во всю длину покрытый сукном, — стол. В первых рядах кресел партера сидело много духовенства и гражданские члены Собора от всех областей и губерний России, там же сел и мой муж, я села сзади среди многочисленной публики, которой разрешен был свободный доступ.

Трепет прошел по телу, когда на сцену вышел Патриарх Тихон и занял среднее место, за ним — митрополиты, епископы, почтенные старцы, монахи, и иеросхимонах Алексий. Хотело плакать и закричать: «Спасите Россию и Церковь нашу, на вас смотря почти 200 миллионов людей». На кафедру, которая была между публикой и сценой, начали выходить попеременно духовные и гражданские ораторы. Чем дальше тем более и моей душой овладевал страхи тревога: ни единого слова в защиту Веры, защиту Православия, защиту надежды на Бога, дабы победить н двигающуюся жуткую опасность, не было сказано! Вычислялись цифры, говорилось о создании громадных зданий для будущих церковно приходских школ, покупке имений и т. д. вот объявляют: сейчас будет говорить профессор из Белоруссии (фамилию я забыла). Вышел маленького роста, скромного вида, невзрачный человек, и этот маленький человек сказал не много, но сильных и больших слов. Я, конечно, не помню их буквально, хоть и было мало, ему не дали говорить, и кто не дал? Со сцены поднялось шиканье, и его заставили сойти с кафедры. Сказал он, обращаясь к Патриарху всему правящему духовенству: «Не этими вопросами должны мы сейчас заниматься! Россия гибнет, трон поруган. Без Помазанника Божия, Православного Царя, она скоро подпадет под власть тьмы». Он сошел с кафедры за то, что коснулся «политики», когда постановлено было ее не касаться. Я встала и вышла из собрания.

Патриарх Тихон

С Патриархом я была лично очень хорошо знакома, это был добрый, умный, но не сильного духа Глава Церкви. Он сам не чувствовал себя способным к такому ответственному делу, о чем не раз говорил, и если б была его воля и он не прошел бы по жребию, он никогда добровольно не взял бы этого креста на себя, т. к. благодаря слабоволию мог быть причиной несения креста другими. Так и случилось в вопросе по изъятию церковных ценностей. Он не взял на себя декретом отказать в святых ценностях большевикам, а указом дал каждому священнику право — действовать по личному усмотрению. И вот тех, кому Святые Чаши были дороже жизни, погнали тысячами на мучение в Сибирь, эти люди стали первомученниками во второй эре христианского мученичества в мире. О судьбе Патриарха Тихона и его мученической кончине, и издевательствах, и поруганиях над ним я узнала только за границей из изданных записок и воспоминаний очевидцев.

Мне посчастливилось быть и видеть посвящение Патриарха в Успенском соборе в Кремле. Пропуск был по билетам, и в то время еще можно было через связи достать это право. Большевики еще не вполне овладели властью. С вечера стояли мы (человек триста) у закрытых Боровицких ворот. Ночь была холодная. За стенами Кремля все время жгли красные бенгальские огни и стреляли из винтовок. Картина была мрачная и жуткая, три конных милиционера забавлялись тем, что вплотную давили нас крупами лошадей. Раздались голоса: «Пропустите Митрополита Владимира, пропустите Митрополита!» Он шел величественно, спокойно, в белом клобуке, опираясь на посох. Милиционеры со смехом толкали его лошадьми. Кто видел когда-нибудь этого смиренного, строгого аскета, монаха, который своей святой и мудрой жизнью приобрел почитание всех истинно верующих, тот в те минуты с радостью упал бы перед ним на колени, но и этого сделать было немыслимо. Вскоре он был расстрелян. Ему открыли калитку в больших чугунных ворот, но пройти в нее было нелегко, как и всем позднее, когда и для нас открыли вход. Снизу была загорожена досками, так что приходилось очень высоко поднимать ногу, чтоб перешагивать. Когда нас впустили, то от самых ворот вплоть до собора нужно было проходить при красном освещении между двумя рядами солдат, с направленными на проходящих ружьями. Чего они боялись? Непонятно! Когда я вошла в собор, то увидела стоящую сзади всех Великую Княгиню Елисавету Феодоровну. Я хотела подойти, но уловив мое движение, знаком пальца указала мне это не делать. Я поняла что она не хотела быть узнанной, и одета была не по форме своей общины.

1924

Пасха была в 1924 г. очень ранняя. Муж лежал больной. Погода в Пасхальную ночь ужасная. Шел мокрый снег при сильном ветре, но как не пойти к заутрене, да и освятить надо сделанный, несмотря на крайнюю трудность, куличик. Старшей дочери тоже нездоровилось, младших из-за погоды я не, взяла и пошла одна. Очень хороший был старый священник о. Николай. Церкви не во всех городах, но еще существовали и не «Живой» Церкви, а так называемыя Тихоновские. Когда стали выносить хоругви, то вдруг со всех сторон налетели ряженые комсомольцы в звериных страшных масках с рогами, и хуже, еще чем в звериных, с воем, визгом, лаем они окружили крестный ход, стараясь заглушить пение. Священник ни на минуту не поколебался, и как всегда все было исполнено, как полагалось. Когда запели у дверей храма «Христос Воскресе», то дикий рев, вой, хохот и кощунства дошли до ужаса. В храм они не вошли, но дожидались в ограде, и когда молящиеся стали выходить, они вырывали из рук узелки с куличами, пасхами и крашеными яйцами, бросали в грязь и топтали ногами. И так было во всех городах в эти годы.

Обновленцы

В то время еще оставляли кое-какие храмы для живых и обновленческих церквей. Конечно, никто из истинно верующих не ходил в эти места кощунств. Я не могу их называть храмами или церквами. Когда взорван был храм Христа Спасителя в Москве, который весь внутри, начиная с громадных икон знаменитых художников и кончая полом, был из мрамора и тонкой мозаики, вы могли видеть, как из нагроможденных гор развалин этих увозили на грузовиках и превращали в щебень святые мозаичные остатки икон, которыми мостили улицы. Это было сделано, чтоб люди под ногами топтали святыню. Волей неволей приходилось ходить по таким тротуарам и улицам. Все роскошное метро, которым большевики гордятся. построено из разноцветных мраморов разрушенных старинных церквей и памятников с уничтоженных кладбищ. По улицам сбирали мусор и навоз в мешки, сшитые из дорогих золотых и серебрянных риз. На месте богатейшего кладбища «Скорбященского» при Скорбященском бывшем монастыре, снесенном целиком, устроен парк культуры с разными увеселениями. Там был похоронен мой отец, скончавшийся в 1914 г. Родственникам было предложено открыть могилы и перевезти гробы с покойниками на Ваганьковское кладбище. Я в то время была на Кавказе. Сестра моя перевезла отца. Это было крайне трудно и стоило очень дорого, но она сумела кое-что спрятать, до чего ГПУ не добралось. Прошло десять лет уже с его смерти. Был подведен цинковый гроб и в него сдвинут прежний. В 1941 г. весной было предложено опять отрыть, перевезти за много верст от Москвы, т. к. на месте Ваганьковского кладбища должно было быть вырыто озеро для спортивных целей и катанья. Не знаю, что сделала сестра моя с могилой отца, матери, брата и другой сестры, но я не имела средств, чтоб перевезти мою дочь, скончавшуюся в 1930 году. Было объявлено, что все оставленные в земле гроба будуть вырыты и сожжены. В июне началась война, и дальше я ничего не знаю. На месте бывших храмов устраивались обычно какие-нибудь увеселительные места: кино, кафе, пивная и т. д., а на месте алтарей танцевали, распутствовали, устраивали также модные ателье, и где были престолы, там раздевались, примеряя белье и платья.

Я не берусь разъяснять сути обновленческих и живых церквей, потому что просто не интересовалась работой лукавого и не знаю ее в подробностях. Одно знаю, что рукоположения не требовалось, а просто назначали священником кого попало, лишь бы подорвать авторитет истинной Апостольской Церкви православной. Священники могли разводиться, снова жениться без ограничения, ходить в театры, кино, трактиры и т. д. Архиереи тоже были женатыми и в увеселениях не стеснялись. В неслужебное время ходили в штатском. Таинство крещения и брак преследовались вплоть до войны, хоронить со священником было запрещено вплоть до вступления лжепатриархом Алексия, и насильно старались заставить хоронить с музыкой. Сколько лишнего горя это создавало для многих. До 1930 или 1928 года, не помню, разрешалось свободное сожительство без ограничения возраста и даже без регистрации. Что только творилось в совместных школах, невозможно передать. Девочки 14-ти лет нередко становились матерями. Детей забирало государство, а матери продолжали ученье. Вот и не помню в каком году, но даже болыпевики ввели гражданскую регистрацию. Безбожная пропаганда велась всюду и везде. По всем улицам на стенах домов и учреждений расклеивались плакаты: «Религия — опиум для народа» и «Пропаганда — наше орудие». В частные дома являлось ГПУ для проверки, не висят ли иконы, и тех, кто не хотел добровольно снять икон, рано или поздно арестовывали и ссылали сперва на 5, а по истечении срока еще на 10 лет, и они уже пропадали без вести, лишенные права переписки. Так и я лишилась уже как 10 лет своих двух младших сыновей, Пети и Андрюши, за веру и нежелание идти хотя бы на компромиссы.

1927

В этом году случилось в русской православной церкви событие, в корне изменившее всю нашу жизнь. Мы перестали ходить в церковь.

Вышел знаменитый исторический декрет митрополита Сергия, повлекший за собой разделение верующих. Он, как известно, призывал русский народ признать советскую власть, «радоваться ее радостям и разделять ее печали». Установил поминовение властей за литургией. Это был политический маневр сатанинских слуг. Митрополит Сергий вошел в контакт с ГПУ.

Когда декрет дошел до Ейска, я сразу почувствовала в нем хитрую кознь сатаны и сказала: «Андрюша, в храм наш мы пойдем только в том случае, если о. Василий не признает поминовения». Я была уверена, что этот почтенный благочестивый протоиерей, несмотря на слухи о жестоких преследованиях не признавших, ни на минуту не поколеблется. На меня посыпались нарекания, споры и разделения, доказывая, что Церковь всегда остается Церковью, облеченной благодатью. Я переживала очень остро этот вопрос и решила ехать в Москву, где надеялась найти лиц, на авторитет которых могла бы положиться, но и то в том случае, если их мнение будет совпадать с моим, и твердо сказала себе: «Я не вступлю ногой в тот храм, где будут молиться о мирном житии с велиаром». Приезжаю в Москву и, к радости, застаю там своего брата, только что отпущенного после второй ссылки. Он жил не в Москве, а на даче в ее окрестности, т. к. не имел права жить в столицах. В этот день он случайно приехал тайно в Москву. Там у меня были сестры, тоже на меня напавшия и готовыя даже отречься от меня за мое мнение. После я поняла, что это был все тот же животный страх и чувство самосохранения, т. к. признавшие поминовение так не преследовались. Брат обрадовался мне, мы были с ним одних мыслей. «Пойди в бывший Крестовоздвиженский монастырь, — сказал он мне, — там замечательный, еще сравнительно молодой священник, о. Александр, на его верование можешь положиться вполне». Бедный брать мой, или вернее, высокосчастливый, за веру гоним был все 30 лет революции (до моего отъезда из России). Его после пяти лет ссылки выпускали и разрешали поселиться только не в столицах. В церковь у себя в поселке он не ходил. Пока о. Александр еще не был замучен и служил, он изредка имел возможность приезжать к службам. Когда же не осталось в Москве ни одного храма, где не поминали бы властей, он не ходил в церковь вовсе. Его вызывают в ГПУ: «Почему Вы не ходите в церковь?» (Они знали, что он был последним исполняющим обязанности прокурора Святейшего Синода при Царе и понимали, что если он не ходит в церковь, то из-за непризнания ее). «Я отвечал, —рассказывал он мне, — что предпочитаю молиться дома». — «Мы-то знаем, почему Вы не ходите, Вы не признаете нашего митрополита». — «Мне непонятно, какой может быть Ваш митрополит, раз у вас гонение на веру и на церковь!» — «Вы прекрасно понимаете, что мы говорим о митрополите Сергии». — «Ну, в таком случае, я его не признаю».

Домой его уже не пустили и отправили в новую ссылку, для новых страданий. После 1937 г. о нем ничего не было слышно. Из Казахстана, где он находился, его отправили неизвестно куда на 10 лет без права переписки. Твердый в вере и непоколебимо мужественный был этот мой брат. Последний суд над ним был в 1937 г. при открытых дверях. Люди, видевшие этого преждевременно состарившегося, красивого не только лицом, но внутренним духом и достоинством, с которым он говорил, рассказывали, что хотелось поклониться ему в землю. Он не защищался, а твердо шел на мучение за Христа.

Так вот, по его совету, я пошла в церковь бывшего Крестовоздвиженского монастыря. Пришла к литургии. И облик будущего мученика-священника, и все служение поразили меня глубоко. Я давно, да и не помню где, не была так хорошо настроена духовно. Да и быть иначе не могло. Чувствовалось, что все молящиеся испытывали то же самое. В храме благоговейная тишина, ни хожденья, ни разговоров даже шепотом не допускалось. Тарелочного сбора, нарушающого обычно углубление в молитву, не было. У дверей кружка на все требы и нужды церкви. Пел хор любителей, еще не арестованных прихожан. По окончании службы я спросила о. Александра, когда я могла бы с ним поговорить. Он ответил: «Вот я кончу требы, а Вы посидите в левом приделе, я приду к Вам и поговорим». «Вы приезжая?» — спросил он. Я ответила: «Да, издалека, с Кавказа». Он разоблачился и подошел ко мне в черном подряснике, с ремешком, как у послушников, хотя монахом не был. Я замечала, что у таких людей лица какой-то особенной неземной красотой просвещенные. Он сел около меня. Я ему рассказала о моих переживаниях по поводу декрета митрополита Сергия, сказала о том, что решила и сама не ходить, и Андрюше не давать прислуживать в храме, где будут молиться за советскую власть. Он очень обрадовался и благословил со словами: «Сергий — слуга отца лжи, Вы правильно рассудили это дело и никогда, ни при каких условиях не посешайте слѵжений, где будет поминовение, и не общайтесь с таким духовенством, хотя бы пришлось умереть без покаяния и отпевания». Слова его, как чистая струя воды, влились в мою душу. Они стали источником величайших земных скорбей, но живительным источником для души, и вот прошло 20 лет со времени разговора, и я не изменила твердым своим взглядам и его заветам. Вечером я у него исповедовалась. Я свою безграничную любовь к детям и страх их терять не считала Богу неугодным и ничего ему об этом не говорила, когда он вдруг говорит: «Так нельзя любить детей, помните слова, сказанные св. Симеоном Матери Божьей о том, что Ее душу пройдет оружие, так вот, эти слова были сказаны и всем матерям в лице Божьей Матери, вам пройдет оружие в душу в ваших детях». В то время я не подумала как-то, что он облечен провидением, а теперь через 20 лет, оставшись одна на свете от семерых детей, я вспоминаю его слова. Да! Я слишком их любила. О судьбе церкви и о. Александра напишу дальше.

После говенья я на другой же день уехала в Ейск. Немедленно пошла к о. Василию. Вхожу и вижу: о. Василий, заложив руки за спину, взволнованно ходит взад и вперед по комнате, матушка горько плачет. Я подумала, не горе ли у них какое случилось, и спрашиваю, что такое. Матушка буквально с рыданием отвечает: «Вообразите, о. Василий подписал в ГПУ признание поминовения и все требования, вплоть до обязательства сообщать все, что ему будет открыто на исповеди». Я ушам не поверила. «Отец Василий, неужели это правда? Вы могли это сделать?» С глубоким волнением в опавшем лице он ответил: «Не хватило духу быть мучеником».

Несчастный, да, да, именно страшно несчастный, и таких было много. Придя домой, я сказала детям: «Больше мы в церковь ходить не будем». В Ейске было три храма и все священники подписались в верности митрополиту Сергию. До 1930 года мы были лишены церковного служения.

По приезде в Москву я первым делом справилась, есть ли еще храмы, где держатся заветов св. Патриарха Тихона и не молятся за анафематствованных им властей. Таких оказалось два: Никола Большой Крест на Ильинке, где Андрюша сейчас же стал прислуживать и где Господь привел отпеть мою Ирочку, и Сербское подворье на Солянке. Бывший Крестовоздвиженский монастырь закрыт, о. Александр арестован и выслан на Крайний Север, на так называемую «Медвежью гору», где замучен до смерти.

О нем рассказали мне следующее: он работал на лесной разработке, ссыльные все относились к нему с благоговением дяже нодзиратепи не смели поднимать на него голос. Это не нравилось, конечно, начальству ГПУ, и они его не расстреляли, а замучили, что-то сделав с его головой. Накануне его смерти к нему на свидание была допущена его жена, приехавшая из Москвы. Он был здоров и все так же в бодром душевном настроении; просил ее передать от его имени еще раз просьбу ко всем еще не сосланным прихожанам, чтоб твердо держались его заветов никогда не общаться с сергианскими священниками. Наутро тюремное начальство объявило, что он ночью повесился. Какая страшная сатанинская ложь! Этот прием ГПУ не раз применяло для дискредитирования людей за праведную жизнь, почитаемых верующими. Никто, конечно, из таковых не поверил им в этой злостной лжи, тем более жена, которая это и рассказывала. Ей его показали мертвым. Голова была сильно распухшая. До ГПУ дошел слух, о котором говорили из Москве, что он тайно в праздник во время работ служил обедню на пне, и многие видели, как в чашу вошел огонь. По времени и месту это могло быть только с ним, ГПУ его уничтожило… <…>

В церкви Никола Большой Крест был очень старый, известный своей непоколебимой стойкостью против большевиков и открыто воcстававший против Сергия и его декрета, о. Валентин Свенцицкий. Церковь при его служении бывала так полна, что стояли не только на лестнице, но и во дворе массы людей. Большевики его, конечно, замучили бы в ссылке, если б он не заболел и не умер своей смертью.

Слава о нем пронеслась далеко, и большевистской власти, где цель оправдывает средства, нужно было дискредитировать его обычной ложью перед верующими. Он умирал без сознания, а они напечатали во всех газетах письмо, якобы написанное им перед смертью, где он обращается ко всем прихожанам, прося последовать ему, он якобы приносит покаяние в своем заблуждении, поняв его в последния минуты. Просит последовать митрополиту Сергию и признать декрет и поминовение. Под письмом подложная подпись. Большевики устроили ему грандиозные похороны. Многие из прихожан были введены в заблуждение и перешли в сергианские церкви, но одаренные умом поняли новую дьявольскую хитрость в подложной подписи. Время это было страшное, невообразимое. Отказавшихся от поминовения и не согласных подписать требования, связанные с декретом, стали немедленно арестовывать и расстреливать, не стесняясь численностью. Как передавали в то время на ухо друг другу, в течение одного месяца бьло в Москве расстреляно до 10-ти тысяч человек начиная с митрополитов и кончая псаломщика а миряне по всей России расстреливались мим лионами, заточались в тюрьмы и ссылались ужасные условия концлагеря Севера и Сибири Лубянка в Москве стала местом массового мученичества. Прохожие старались избегать проходить около дома смерти ГПУ, т. к. стоял далекое пространство нестерпимый трупный запах. Трупы увозились по ночам, это старались делать; как можно скрытнее, но не успевали с вывозом.

Не все отказавшееся духовенство было арестовано немедленно. Некоторых, известных своей стойкостью, с целью оставляли при их храм; несмотря на проповеди их, призывающие неповиновению. Это была политическая цель. ГПУ следило и отмечало всех, кто посещал эти храмы! и постепенно люди эти арестовывались или просто исчезали, как и священники, обвиненные по 58 п. 10 как контрреволюционеры. Первое время духовенство, признававшее Сергия, оставлялось на местах, но как только улеглась первая волна. арестов и расстрелов, стали выбирать и из среды их тех, в ком сатанинская власть чувствовала веру в Бога, но подчинившихся по малодушию или недомыслию. В глубине сути всех гонений, конечно, стояла борьба слуг антихриста с верой в Бога, а обвинение в контреролюции оправданием этих гонений. Личность митроп. Сергия была пресмыкающаяся перед властями. Многие задавали друг другу вопрос: «Неужели митроп. Сергий принимает участие в гонениях и разрушениях храмов?» Некоторые не допускали, чтоб он принимал активное участие в этом, но, к сожалению, это было так. Я могу привести лично мне известный пример, подтверждающий его фактическое участие в этих делах.

В церкви Никола Большой Крест пела в хоре молодая девушка, очень скромная и симпатичная. Вся ее семья была религиозная, и следовательно, не признавали сергианской церкви. Мы познакомились, и я с Андрюшей ездила не раз к ним на дачу под Москвой. Верочка служила на главном почтампте в Москве, она была приветливая и миловидная. В ее отдел приходил по делам службы какой-то начальник из ГПУ, он увлекся ей, стал с ней заговаривать, к ужасу ее и ее семьи, спросил их адрес. Перепугавши, конечно, всех, он приехал неожиданно на дачу. Ведь намерений этих страшных людей никогда нельзя было узнать. Поздоровавшись, вынул коробку пирожных, что в то время простому смертному было недоступно, и отдал Верочке, прося принять его как гостя. Стал приезжать часто и ухаживать за ней. Наверное, все под платьем потихоньку крестились, прося избавить от такого гостя, но делать было нечего. Один раз он застал меня с Андрюшей у них. На вид ему было лет 30 и довольно интересной наружности. Почти сейчас же пошли гулять, кроме отца и матери Верочки, и мы с Андрюшей поспешили ретироваться. Верочка говорила, что он мог бы ей и понравиться, но одна мысль, что он не только начальник отдела ГПУ, но, как он сам сказал, заведующий церковными делами, ее отталкивала и приводила в ужас. Он сделал предложение. Она отказала. «Как могу я быть Вашей женой, когда Вы не только не верующий, а гонитель Церкви, и никогда и ни за что я не могу на это согласиться». Во время разговоров он старался ее всячески оторвать от веры в Бога, но она была непоколебима, тем более, что была одной из любимых духовных дочерей замученного о. Александра. Он не отставал, грозил застрелить ее и себя, причем один раз даже вынул револьвер и направил на нее. Навещать продолжал. Положение семьи было ужасно. Ни сон, ни еда не шли на ум. Только один разговор, чем все кончится, местью или оставит в покое. Верочка металась, как пойманная птичка, стараясь вырваться из когтей ястреба. Один раз во время службы (на почте) ее вызывают и передают повестку явиться немедленно в ГПУ на Лубянку в кабинет… Это оказался его кабинет. Он велел ей взять трубку телефона и, взяв вторую, вызвал митрополита Сергия. «Слушайте разговор», —сказал он ей. Разговор шел о разрушении одного из храмов в Москве, причем Сергий не только не выражал протеста, а принимал участие в этом страшном деле, давая свое согласие. «Вы слышали?—сказал начальник. — Вот какому духовенству Вы покланяетесь» Она ответила, что этот разговор не может поколебать ее веру в Бога, а что митроп. Сергия она и прежде не признавала, а теперь убедилась, что не ошибалась в нем. Начальник сказал ей: «Мать моя была верующая, и я до зрелых лет молился, но один случай, о котором не буду рассказывать, так на меня повлиял, что привел к безбожию». В сердце этого человека все же где-то в самой глубине оставалось сострадание, но, конечно, не ко всем людям, а к Верочке, которую он, как видно, действительно любил. Он ее оставил. Прошел год и она арестована не была, дальнейшей судьбы ее точно незнаю. Как говорили, вышла замуж за другого.

Еще другой случай, характеризующий митроп. Сергия, могу привести, т. к. тоже лично слышала от очевидицы. Подругой моей старшей дочери была Маня Р. Это была дочь бедного приказчика магазина. Родители ее были равнодушные к религии. Маня у нас подолгу жила в имении летом, и мы часто говорили с ней. Она говорила так, как говорят миллионы сбитых учением в школах с толку. «Я неверующая, но знаю, что что-то есть высшее, а Бог ли это, не знаю». Вот эта Маня рассказала мне с возмущением следующее. В то время было уплотнение квартир, и ей приходилось ходить в жилищный отдел, хлопотать о своей комнате. «Сижу я в приемной и дожидаюсь очереди. Входит монах, уже старый, толстый. Я хоть ничего в этом не понимаю, но все же поняла, что это не простой монах, кто-то повыше. Он подобострастно и униженно обращается к служащим комсомольцам, называя их товарищами. Мне стало стыдно за него. (Комсомолкой Маня не была и презирала их). Один из них говорит: «Сейчас позвоню по телефону». — «Дайте я сам поговорю, зачем Вы, товарищ, будете беспокоиться». Он хотел взять трубку, но тот не дал. Вызвал кого-то и говорит: «Знаете, все же ведь как-то неудобно, что люди скажут? У телефона митрополит Сергий, заместитель патриарха, нельзя ли устроить, чтоб не уплотнять его комнаты и не вселять к нему жильцов?» Ответ был благоприятный и митроп. Сергий с поклонами ушел. «Хотя я и не интересуюсь делами церкви, но мне было стыдно за него», — сказала Маня. После умершего о. Валентина в церкви Никола Большой Крест было еще два священника, но они как-то тайно исчезали. Пришел предложить свое настоятельство о. Михаил Л. Сказал слово, подкупившее прихожан, и его просило о настоятельстве большинство. Два года он служил. Сумел многих расположить к себе. Между прочим, мой Андрюша, как говорится, души в нем не чаял. Не нравилось, что вне службы ходил в штатском, волосы подстрижены, имел красивую наружность, службы знал без ошибок, так что не был самозванцем в священническом сане, но все же своей одеждой смущал. Некоторые опытные люди предупреждали не доверяться и быть осторожными. В начале 1932 г. церковь закрыли. О. Михаила видели в военной форме ГПУ на улице. Он оказался провокатором и предал всех прихожан. Некоторое время никого не арестовывали, и все перешли в Сербское подворье на Солянку.

Катакомбная церковь

<…> В Актюбинске мы больше году были совсем лишены богослужения. Утешение пришло неожиданно. Приехал туда еще сравнительно молодой архимандрит о. Арсений. Он был знаком с той ссыльной семьей, о которой я писала, что жили с нами вначале в землянке и спали на столе и по, столом. Они дали ему наш адрес, и он сейчас же пришел, и остался ночевать. Совершил ночью тихо литургию, и мы смогли приобщиться Св. Таин Это был тот монах, которого в Туапсе не расстреляли, а сослали на 10 лет, и который дал мне сведения и об игуменье Антонине. От него впервые узнала о том, что в России существует тайная Катакомбная Церковь, возглавляемая митроп. Петербургским Иосифом и им организованная по благословению митроп. Петра Крутицкого, с которым он, живя в Чимкенте за 100 верст о Алма-Аты в ссылке, все время имел тайные сношения. Архим. Арсений был рукоположен митрополитом и имел счастье содержать его материально. Церковь в Алма-Ате вырыта глубоко земле, и освящал ее сам митрополит, приезжавший для этого тайно.

Как завещал мне о. Александр, замученный на Медвежьей горе под Мурманском, так никогда ни я, ни Андрюша не имели общения со священниками сергианскими, поминавшими властей и митроп. Сергия.

Один раз приходит к нам со знакомыми, все теми же самыми, почтенный по виду академик протоиерей о. Макарий. Предварительно я знала, что он сергианец. Таких тоже высылали, чувствуя в них, в некоторых, искреннюю веру в Бога, так страшную сатане в лице советских властей. Придя к нам, он поднял руку, чтоб благословить меня, но я отклонила и не приняла, со словами: «Простите, батюшка, я не могу принять Вашего благословения, я знаю, что Вы принадлежите к сергианской церкви, поминаете властей и Сергия». Он этого никак не ожидал, обратился с поднятой рукой к Андрюше, но он тоже не принял. Он ушел, не говоря ни слова, сильно оскорбленный и сказал моей знакомой: «Что эта старая дама поступила так, я еще могу извинить, но этот мальчишка смел не принять моего благословения, это возмутительно». Через несколько дней он приходит и уже не пытается благословлять, а говорит: «Меня очень заинтересовали Вы и Ваш сын, я хотел бы побеседовать и узнать Вашу точку зрения».

Я высказала свой определенный взгляд на сергианскую церковь и на Сергия. После этого мы видались, часто беседовали, будучи совершенно противоположных убеждений. Он устроил у себя в комнате вроде маленькой церкви, служил обедню и просил Андрюшу приходить петь и читать, не поминать ни властей, ни Сергия. Мы отказались. Так шло время, мы стали друзьями, но не в вопросе церкви, хотя с его стороны стали чувствоваться примирительные нотки к нашим взглядам. Один раз у него был диспут с приехавшим еще раз к нам архимандритом Арсением, но оба остались при своих мнениях.

Он был сослан всего на два года, и когда отбыл срок, и пришел прощаться, то сказал: «Беседы наши не остались пустыми и безплодными. Я еду в Москву и там найду разрешение нашим разногласиям. Я обещаю, что если убежусь в том, что не я прав, то честно об этом сообщу Вам». Он уехал. Через три месяца пришло письмо от его сына, где он сообщает, что отец его вскоре по приезде в Москву официально отрекся и отошел от сергианской церкви. Отказался от богослужений, за что выслан на 10 лет, без права переписки, неизвестно куда.

1937

Мы очень уважали архимандрита Арсения, тем более, что он был любим митроп. Иосифом и через него мы могли иметь связь с ним. Митрополит жил в то время в Чимкенте. До этого с самого начала ссылки он жил в маленьком городке Аулиэта, ему не разрешено было жить в комнатке, а поместили в сарай со скотиной, отделив его койку жердями.

Вырытая в земле церковь была в квартире архимандрита Арсения. В передней был люк, покрытый ковром. Снималась крышка и под ней лестница в небольшой подвал. Не зная, нельзя было предположить, что под ковром вход в церковь. В подвале в одном углу было отверстие в земле, заваленное камнями. Камни отнимались и, совсем согнувшись, нужно было проползти три шага и там вход в крошечный храм. Много образов и горели лампады. Митрополит Иосиф очень высокого роста, и все же два раза тайно приезжал и проникал в эту церковку. Создавалось совсем особое настроение, но не скрою, что страх быть обнаруженными во время богослужения, особенно в ночное время, трудно было побороть. Когда большая цепная собака поднимала лай во дворе, хотя и глухо, но все же слышно под землей, то все ожидали окрика и стука ГПУ.

Весь 1936 г. и до сентября 1937 г. все обходилось благополучно. Андрюша пел с одной монахиней. 26-го Августа приехал митроп. Иосиф и удостоил нас посещением по случаю дня моего Ангела. Какой это чудесный, смиренный, непоколебимый молитвенник. Это отражалось в его облике и в глазах, как в зеркале. Очень высокого росту, с большой белой бородой и необыкновенно добрым лицом, он не мог не притягивать к себе, и хотелось бы никогда с ним не расставаться. Монашеское одеяние его было подобрано так же, как и волосы: иначе его сразу арестовали бы, еще на улице, т. к. за ним следили, и он не имел права выезда.
Он лично говорил, что Патриарх Тихон предложил его немедленно по своем избрании назначить своим первым заместителем. Этого почему-то в истории церковного местоблюстительства еще нигде не упоминается. Он признавал как законного главу Церкви митроп. Петра Крутицкого и вплоть до последнего ареста, в сентябре 1937 г., имел с ним тайные сношения, когда везде уже ходили слухи, что митроп. Петр умер. Он провел у нас за чаем больше часу, рассказывал о трудной жизни в сарае, когда над головой уцепившись за хворост потолка, висит и смотрит на тебя змея, о том, как трудно было молиться, когда кругом мычанье, блеянье и хрюканье, и безжалостно плохое питание. Эти все условия и были, очевидно, причиной его болезни. По временам он сильно страдал от язв в кишечнике. Но он все переносил, как праведник, и если рассказал о трудных преследованиях, то только потому, что мы все вспоминали о жестокостях ГПУ. О. Арсений рассказал об одной форме издевательства мучениями:

«Когда их везли через Сибирь, мороз был жестокий. В поезде был вагон-баня. Нас совсем голыми погнали через вагоны в баню. Мы с радостью обливались горячей водой и немного отогрелись, т. к. вагоны почти не топлены. Не дав ничего, чтоб вытереться, с мокрой головой погнали назад. На железной площадке нарочно задержали и мокрыя ноги моментально примерзали к железу, по команде «Вперед!» мы отдирали с кровью примерзшия ступни».

На другой день, переночевав у о. Арсения, митрополит уехал к себе. Теперь он жил в других условиях. После 15-ти или около этого лет было разрешено в Чимкенте найти ему квартиру. Архимандрит Арсений устроил ему комнату для спокойной жизни, заботился о его еде не только в сытости, но и в диете, ради больных кишек. Достал ему сперва цитру, а затем и фисгармонию, что для митрополита, большого музыканта, было радостью. Он пел псалмы, перекладывая их на музыку.<…>

В тот же день, как арестован был Андрюша, было арестовано везде в окрестностях Алма-Аты по Казахстану все духовенство катакомбных иосифлянских церквей, отбывавших вольную ссылку за непризнание советской церкви. Все были сосланы на 10 лет без права переписки и, как я узнала после, в числе их был и митрополит Иосиф.<…>

Когда мои сыновья были в 1937 г. арестованы и, по сообщению ГПУ, были высланы на 10 лет без права переписки, то о моем материнском горе и говорить нечего. Много, много горьких слез пролила, но ни единой даже мимолетной мыслью не роптала, а искала только утешения в Церкви, а оно могло быть только в Катакомбной Церкви, которую я везде искала, и милостью Божией всегда находила очень скоро, и горе свое изливала истинным, Богу угодным священникам, которые там совершали тайные богослужения. Так было, когда после ареста сыновей я из Сибири уехала в Москву. Сестра моя, которая, к ужасу моему, признавала советскую Церковь, не была арестована, несмотря на то, что была фрейлиной. Она мне указала на одну бывшую нашу подруту детства, с которой она расходилась в вопросах Церкви, т. к. та принимала горячее участие в в тайных Богослужениях. Меня встретила эта дама и другие члены этой святой Церкви с распростертыми объятиями. Жить в Москве я не имела права и поселилась за 100 верст в городе Можайске.

1941

Я, конечно, согласилась, и так оно и было до 1941 г., когда неожиданно немцы перешли границу, и в тот же день никому, кроме, конечно, слуг сатаны, не был разрешен въезд в Москву. И так, проживая у сестры подолгу, я посещала все богослужения, которыя производились у частных лиц в разных районах Москвы. Был у нас священнослужителем и духовником о. Антоний, уже немолодой иеромонах. Постоянно слышу: «Как велит старец, что скажет старец и т. д». Я спросила отца Антония, где могла бы я увидеть этого старца, чтобы излить свое горе и получить утешение! Когда о нем упоминали, то говорили с необычайным благоговением и называли святым необычайным. «Нет, — сказал о. Антоний, — этого никак нельзя, все, что Вам потребуется от него, я буду ему передавать». В 1941 г. в Можайске я познакомилась с одной дамой, высланной из Москвы за арест мужа и единственной дочери. Она оказалась тоже членом Катакомбной Церкви и была с самых первых лет священства старца его духовной дочерью. Она мне сообщила, что старец (имени не называла) живет сейчас в двух верстах от Можайска, и она тайно посещает его богослужения. На мой вопрос, нельзя ли ей попросить принять меня, она ответила: «Нет, это невозможно, т. к. все молящиеся лишены этого, т. к. ГПУ его 25 лет разыскивает, и он переходит по всей России с одного места на другое, будучи оповещен, как видно, Духом Святым, когда надо уйти». Конечно, я скорбела, но делать было нечего. День Святой Троицы в том году был 7-го июня. Как ничего не бывает случайным, так было и тут: я не могла быть в Москве и с грустью сидела вечером накануне одна у себя в комнате. Слышу легкий стук в окошко, взглянула и поразилась. Стучит немолодая монахиня, одетая по-монашески, несмотря на строжайшее запрещение носить такую одежду. Дело было под вечер. Я отворила дверь, и она вышла ко мне со словами: «Батюшка, старец о. Серафим, приглашает Вас завтра утром к себе, и если желаете, то можете исповедаться и приобщиться Св. Тайн». Она указала мне, какой дорогой идти и быть осторожной: перед самой деревней было поле ржи, уже колосившейся, и советовала идти согнувшись. Дорога через это поле как раз упиралась в избу, где жил старец, а прямо напротив через дорогу был исполком. Нечего и говорить о моем чувстве, когда монахиня, крайне приветливая своим светлым лицом, ушла. Звали ее мать Н. При старце были две монахини, другую звали мать В. Они неразлучно были с ним. Старец жил иногда даже месяца два спокойно и совершенно неожиданно в разные часы дня и ночи вдруг говорил: «Ну, пора собираться!» Он с монахинями надевали рюкзаки, где были все богослужебные предметы, и немедля уходили куда глаза глядят, пока старец не остановится и не войдет в чью-нибудь избу, очевидно, по наитию Свыше. Рано утром я пошла. Вхожу не с улицы, а, как было указано с проселочной дороги в заднюю дверь. Передо мной—дивный, еще совсем не старый монах. Описать его святую наружность не найду слов. Чувство благоговения было непередаваемо. Я исповедовалась и дивно было. После совершения Богослужения и принятия мною св. Таин, он пригласил меня пообедать. Кроме меня была та дама, о которой я писала выше. Обе монахини были и еще одна духовная дочь, приехавшая из Москвы. О, милость Божия: я никогда не забуду той беседы, которой он удостоил меня, не отпуская в течение нескольких часов.

Через день после того счастья духовнаго, что я испытала при посещении о. Серафима, я узнала от той дамы, что на другой день, когда сидели за чаем, о. Серафим встал и говорит монахиням: «Ну, пора идти!» Они мгновенно собрались и ушли, а через полчаса, не более, пришло ГПУ, ища его, но Господь его укрыл.

Прошло три месяца, немцы уже были в Можайске, когда опять легкий стук в окно и та же монахиня Н. пришла ко мне со словами: «Отец Серафим в Боровске, который сутки был занят немцами (40 верст от Москвы), прислал меня кь Вам передать свое благословение и велел открыть Вам, что он —тот Сережа, которому поклонился иеромонах А. (в Оптиной)».<…>

В Москве я не имела права поселиться и устроилась в г. Можайске, за 100 километров. Я имела комнатку, делала цветы и ездила в Москву продавать на базаре. Других средств к существованию у меня не было. Я ездила к сестре, которая признавала сергианскую церковь и потому не была арестована, и у ней жила иногда тайно по две недели, платя дворнику, чтоб скрывал мое присутствие.

Узнали очень скоро о существовании тайных иосифлянских церквей, т. е. не церквей, а богослужений в тайных комнатах, где собирались иногда по 20-25 человек. Служение шло шепотом, со строгим контролем молящихся ввиду возможности предательства. Приходили обычно на рассвете по условному знаку. Большею частью осторожно стучали в водосточную трубу у окна, где кто-нибудь стоял, прислушиваясь. Старый монах-священник самоотверженно ездил всюду, куда его звали и даже в больницах умудрял Господь его приобщать больных. Сидя около них, как посетитель, он исповедовал, а затем, как бы подавая лекарство и питье, приобщал.<…>

Так прошло три года с лишним. Гонение на верующих не только не затихали, а наоборот принимали все более жестокий характер ввиду слухов о войне. Где бы кто ни собрался, только и разговору о новых мучениях. Сыну одной женщины в Можайске, посаженному в тюрьму, совершенно невиновному в каком-то преступлении, в течение нескольких месяцев вырывали понемногу волосы, чтоб заставить сознаться. Волосы были очень густые вьющиеся. Когда вернулся домой, то был совершенно лысый. Его отпустили, т. к. преступник нашелся.

Ужасный, безчеловечный прием стали применять при допросах в ГПУ. Приводили маленьких или даже больших детей, если кто не мог сознаться будучи невиновен в обвинении, и на глазах матери или отца начинали мучить детей. О происходящих тут драмах говорить не стоит, само собой понятно. Родители принимали на себя какие угодно обвинения. Скрытая ненависть к Сталину и коммунистам, конечно, была у значительного большинства населения, но страх, страх, непередаваемый никакими словами, приводил даже, казалось, и сильных духом людей к малодушию. Многие при допросах отрекались даже от веры в Бога. Мне приходилось не раз слышать, как несчастные оправдывались тем, что они отрекались только на словах и бумаге, ав душе они веруют. Спаситель сказал: «Кто отречется от Меня перед людьми, от того и Я отрекусь перед Отцем Моим». Тому, кто испытал и видел кошмарные ужасы в советской России, невозможно осудить таких людей. Не всякий имеет силу принять мученичество, и, конечно, тогда человек кается и уповает на Милосердие Божие в прощении, но, чтоб спасти себя от преследования, посещает лживые богослужения в церквах, духовенство которых само не верит в существующую там благодать, иначе не могло бы быть допущено самое страшное кощунство в Таинстве Причащения. Священникам вменено в обязанность иметь всегда две лжицы: одну для здоровых, другую для больных во избежание заразы.

За эти годы ничего особенного со мной не произошло, о чем можно бы написать, кроме картины свободных выборов. За месяц на всех домах, улицах, магазинах, столбах, киосках и т. д. расклеивались плакаты, где большими буквами значилось: «Голосуйте за Сталина». Горе мое в потере детей было слишком велико, и сама смерть не была так страшна, как когда они были со мной. Я решила, что не пойду. Хозяева моей комнатки умоляли пойти, т. к. они отвечали бы арестом за то, что сдавали комнату контрреволюционерке и не донесли. Я всю ночь не могла заснуть накануне выборов от внутреннего разлада. Я знала мнение высокодуховных лиц, что это есть насильственное принуждение властей, которому приходится подчиняться, как и многому другому, и они подчинялись. Никакое рабство в мире не сравнить с большевистским рабством. Ночь была сильно морозная и бушевала безпросветная метель. Еще было совсем темно, когда в мое окошко резко застучали со словами «отворите». Я еще не вставала, и отворила хозяйка. Без дальных слов ко мне вошло двое комсомольцев и комсомолка. Велели мне при себе одеться и повели. на улицу, где стояли сани. Посадили и привезли в здание выборов. За большим столом, украшенным лавровыми деревьями и посредине двумя бюстами Ленина и Сталина, сидело несколько коммунистов со списками по буквам ибыло несколько урн. Меня отметили на листе и дали конверт со вложенной бумагой и сказали: «Заклейте и бросьте в указанную урну». Конверты подали в последовательном порядке. Если кто-нибудь интересовался содержанием бумажки, то мог пройти в кабинку и там за тонкой занавеской вырисовывался силуэт спрятанного агента. Это истинная правда!Люди, не пришедшие или написавшие другое имя, иногда непосредственно, а иногда через короткий срок арестовывались.

Поделиться:
Метки: , , ,

Оставить комментарий

Войти с помощью: 

Ваш адрес email не будет опубликован.