Новомученицы села Куймань

Александра, Дарья, Нина, Мария, Евгения, Марфа, Татьяна, Варвара, Мария, Мария

память 25 ноября

Были расстреляны в 1941 году в Ряжске, Рязанская область:

Аксенова Александра Максимовна
Наумова Дарья Федоровна
Пяшинина Нина Андреевна
Чеснокова Мария Ивановна, инокиня
Чеснокова Евгения Сергеевна
Шерстнева Марфа Ивановна
Невейкина Татьяна Михайловна
Копытина Варвара Ивановна
Голубых Мария Васильевна
Жданова Мария Федоровна (урожд. Чеснокова)

Все они входили в общину истинно-православных христиан в селе Куймань и расстреляны как «активные участницы контрреволюционной организации церковников».

Сохранились воспоминания истинно-православных христиан из этой общины.

Рассказывает Анна Чеснокова: 

Как жили мы в двадцатых годах, и вспоминать страшно. Когда раскулачивали всех, все отнимали, полы в избах выламывали, крыши и те снимали (в Куймани ведь раньше у многих железные крыши были). В Куймане было тысячу двести домов, большое село было, одних христианских домов было семьсот. И из семидесяти домов стариков и детей выгнали зимой на мороз. У нас тоже была железная, но мы заранее сняли, покрыли сеном, хотя это не спасло нас, и сено сняли. У нас две риги большие были, в одной навоз хранился. Раньше ведь печь навозом топили, зимой собирали его в кучи, а весной и летом сушили — лес-то здесь маленький был. В другом углу риги была резка специальная для соломы на корм скоту. Этой резкой нарезали солому, посыпали мукой — это и был прикорм скоту для зимы. Свеклу, картошку варили скотине. Было у нас много амбаров, наполненных хлебом и крупой, их пытались спрятать, закапывали, а «активисты» все равно вырыли. Было у нас и три огорода: на первом сеяли коноплю для масла, на других — овощи. Все отобрали и не давали ничего сажать. <…>

После тридцать восьмого года стали забирать и наших женщин. А летом сорок первого мама как-то вечером пошла к няне Марии Федоровне, та жила тогда у Федора Ивановича. Посидели они вместе, вдруг в дверь стучат. Многих в тот день взяли, даже няню, беременную на седьмом месяце. Когда маму вели мимо дома нашего, ей даже не разрешили зайти проститься с нами, детьми, не дали собраться, у нее ни паспорта, ничего не было. Я в тюрьму пошла, передачу ей передала. Шла, побиралась, кусочков наберешь и в Данков. Там охранники были из верующей семьи, они маму привели как-то, и пустили меня к ней на свиданку. Как увидела я ее, прямо в голос закричала: «Мама, я умру! Мама, я умру!» А она мне: «Ты такая хорошая стала. Как ты умрешь». Я со слезами ей: «Мне ребятишек жалко, Ивана с Алексеем. Лягу спать, задремлю, а они передо мной стоят и плачут: «Няня, мы есть хочем. Дай покушать». Я плачу, ничем накормить их не могу». Она меня стала успокаивать: «Ничего, ничего…»

В деревне одни старушки да молодежь зеленая осталась, взрослых мужчин не было ни одного. Старух мы на носилках таскали, а были еще сами такие слабые. После обыска все книги у нас взяли, все псалмы, не по чему стало молиться нам. Читали лишь покаяние и акафист намного реже. Наш брат двоюродный Дмитрий успел схорониться, и домой только ночью приходил. Он начитанный был, с понятием, говорил мне: «Аннушка, возьмут тебя, тебе придется работать. Ты такая видная. Тебе придется выдержать этот крест, и Бог знает, какой». Как придет братишка ночью домой, так меня на следующий день и брали. Поводят-поводят по улицам до сельсовета, потом отпустят. В мае сорок первого года на пятый раз и меня взяли, вместе с братом малым Николаем. А в сорок третьем году взяли молодых Козиных, когда они пробирались на молитву, ползком по меже в картошке. Всех взяли, остались дети и старухи. Когда мы вернулись из лагеря, они рассказывали, как плохо им было… И что без нас село стало пустым. Нас сначала пригнали в тюрьму в Данкове, и там, когда началась война, я встретилась с мамой и няней, но посидела с ними только неделю. Потом ее на суд взяли, а из суда сразу в смертную камеру посадили*. Позднее осудили к смерти и Александру Ушакову, она в тюрьме родила еще мальчика, и его забрали старшие дочери, он выжил.

*Жданова Мария Федоровна, расстреляна 25 ноября 1941 г.

Рассказывает Павел: 

Родители мои, Федор Иванович и Евдокия Николаевна были глубоко верующими истинно-православными христианами. Раньше они ходили молиться в церковь. Помню, раз или два мать носила меня в церковь села Куймани, в ней меня и крестили. Я родился летом, на Троицу, в тридцать втором году. Священник сказал: «Как назовем? Петром? Петров пост скоро». Но Петр в семье уже был, и меня назвали Павлом. <…>

Отец рассказывал, от кого он истину познал <об истинно-православных христианах>: от Федора Андреевича и Гавриила Яковлевича, и наших двоюродных братьев, Василия Петровича и Дмитрия Петровича. Они ходили в Липецк молиться Богу, встречались в Студенках с епископом Уаром, и владыка сказал им: «Что же мужики, видите сами, какое время настало. Грабят, отнимают все, такая власть наша. Видно, последнее время настало. Собирайтесь по домам, молитесь Богу, наша вера не должна угаснуть. У вас есть книги, читайте, пойте, молитесь, собирайтесь по возможности. Общая молитва, она больше Богу полезна, чем, если мы будем по одному молиться. Я вас благословляю».

Отец в молодости был балагур, с ним можно было говорить на все темы. Он не то чтоб был замкнутый человек, в религию ушел и больше ничего не видел. Он с любым человеком мог поговорить: с мирским ли, верующим, — и наставить его. Умный он был, если б не был умным, не стал бы руководителем общины. Когда храм закрыли, стали собираться верующие у него дома и молиться. Когда собирались, двери в избу закрывали на крючок, обязательно были дежурные, они вó время предупреждали, чтобы можно было спрятаться гостям. А хозяева, если чужие заходили, старались показать, что их застали врасплох. Что, как?.. Когда власти при обысках находили у кого-то Евангелие или книги святые, то отбирали и сжигали. Часто тут же на глазах сжигали…

Собирались верующие по воскресеньям, там и там по домам, ведь все не могут собраться, как в церкви. Особо не лезли, чтобы за священника, но пели «Иже херувимы», «Милость мира», хотя официальная Церковь и говорит, что вроде бы нельзя петь не в храме. Но наши все равно пели. Епископ Уар ведь сказал, что, если что не так, вам Господь простит, главное, не забывайте Бога и веруйте. Есть Евангелие, чтения Святых Отцов, вот и читайте, больше вам некуда лезть. В политику они никуда не влезали и о ней не рассуждали. Она грязная — эта политика.

К отцу приходило, я помню, очень много народа. Верующие наши помногу молились: утренние молитвы прочитать, несколько акафистов прочитать. И нас, детей, заставляли, мы стояли наравне со взрослыми. И отец брал Евангелие, особенно из посланий апостола Петра и говорил: «Вот здесь все сказано, как нам вести себя, истинно-православным христианам, как и что». Отец говорил: «Наша православная вера есть зеркало, в которое бросил дьявол камень, и оно разлетелось на куски. Получились разные течения разных суждений: одни так рассуждают, другие этак». Отец старался подходить к нашей истинно-православной вере больше по книгам, чтобы идти истинным путем, не уклоняясь по разным путям.

В школу нас родители не пускали учиться, чтобы с миром не связываться, говорили: «Будешь мирским, забудешь о Боге, забудешь обо всем». Родители наши старались, чтобы мы поменьше с мирскими людьми сталкивались, да и сами старались ни с кем не связываться, даже со священниками, так как знали, что все они и везде связаны с НКВД, агентура ее. Брат Иван всего два класса закончил, он-то меня, маленького, выучил читать. Евангелие я читал, отец говорил, что если и дома служишь, Евангелие должно читаться на славянском языке, как в храме. На что у нас мать была неграмотная, ни одного класса не закончила, писала плохо, могла и букву пропустить, но наизусть знала четыре акафиста: «Спасителю», «Божьей Матери», «Николаю Угоднику» и еще кому-то, я уж не помню.

Книги божественные находились не на видном месте, сколько искали их, ни разу не нашли. Были у нас акафисты, Библия иллюстрированная в картинках, я много смотрел ее, интересовался, это же история. Столбик текста в Евангелии был наполовину на русском, наполовину — на славянском, и отец говорил мне: «Давай по-славянски почитай». И я читал, хоть маленький был. И не было ни одного дня, чтобы меня и брата Ивана не заставляли читать Евангелие, по две-три главы, иначе гулять не пойдешь. Мы собирались на полянках за селом, там бегали, играли в лапту и в мячик. Сперва я погуляю, потом Иван. А потом шли Богу молиться. И нам, детям верующих, бывало, чтобы к родне пройти, приходилось огородами идти, задами, чтобы никто не видел. А если улицей идешь, сразу же мальчишки в крик: «А! Вот он идет!» И начинают камнями в тебя кидать и обязательно отлупят. Было так, правда, было…

До ареста родителей я был, если не соврать, раза три на беседах. Очень тяжело было, жара невыносимая… И столько народу было, все приходили на эти беседы… На этих беседах, я помню, сначала назидания из Святого Писания, потом покаяния были. Люди каялись в грехах, некоторые вслух, потом уже стали говорить негромко, про себя, то есть не так, как раньше выкрикивали: «О, Господи, прости меня, вот я нагрешила в том-то и в том-то и то-то сделала, прости меня». Когда каются, а хор весь поет: «Господи помилуй, Господи помилуй». И сейчас каются негромко, про себя. Беседы проходили после службы и никогда они не были связаны с политикой, никогда не рассуждали о мирских делах, этого даже в помышлениях наших верующих не было.

В колхоз отец не пошел, он говорил: «В колхоз пойдешь, значит, пойдешь с миром. Значит, и Бог не нужен». Тогда начались гонения, все отнимать начали, были большие издевательства. Отец говорил, что сейчас наступило последнее время, что такое житье больше не может быть. Я тогда возрастал плохо, родители ведь были в гонении, кормились плохо, уродом я был, дистрофиком. Потом, когда отцу пришлось скрываться — совсем нечего стало кушать. Иногда он навещал нас, тайно пробираясь в дом, но помочь уже ничем не мог.

Потом и матери пришлось скрываться. Приходили власти, искали родителей наших, иногда даже попадало нам от этих властей на орехи. Спрашивали: «Где отец?» Конечно, мы не могли сказать, где родители скрываются. Брату особенно часто при таких посещениях доставались от них, лупили его, конечно. Потом и мать арестовали и увезли на Дальний Восток. Тогда верующие навещали нас, среди них Александра Пригарина, монашка Семеновского монастыря. Когда монахинь разогнали, она в село вернулась, ходила по людям, читала Псалтырь по покойникам, а дома ботинки делала. Ей за них кто ведро картошки даст, кто чего — ведь надо было как-то жить. Она молодая была, часто навещала нас, и приносила нам поесть.

Я маленький был, но помню — она ни свет, ни заря где-то наберет стеблей подсолнуха, «бутылок», и бросит топиться в печь эту вязанку. Все время приносила она нам эту топку (дров ведь совсем не было). В сорок первом году вместе со всеми нашу тетку Марию* арестовали за антисоветскую пропаганду. Брат Иван говорил мне: «Павел, ведь тетка у нас была такая трусиха. Она боялась всегда. Какую пропаганду она могла вести против советской власти? «Молитесь Богу», — говорила она и больше ничего. Наверно, к стенке ее поставили».

*Речь идет о Марии Ивановне Чесноковой, расстреляна 25 ноября 1941 г.

Рассказывает Иван Чесноков:
Коллективизация в наших местах проходила позднее, в тридцать втором году — немного запоздали. Село наше было большим, около тысячи двухсот дворов, но «активистов» было не более пяти человек, остальные все — люди, как люди. Когда начали насильно загонять в колхоз, то верующие, их около ста семей было, не пошли в колхоз. За это кого облагали налогом, кого кулачили, отбирая все, даже солому с крыши снимали у некоторых. И все это за неуплату налога. Сначала соседей наших раскулачили — их четыре брата было — они после революции крупорушку завели и еще что-то. Они к нам перешли жить.

Потом за отца взялись: «Записывайся в колхоз». Отец уклонялся от ответа и куда-то уехал работать. Но лошадь успел продать, а корову у нас забрали. И зерно на семена, и картошку последнюю — все, что можно было, забрали. Остались мы нищими и голодными, а ведь четверо детей в семье было. Отец в район поехал, чтоб узнать: «Почему так? Я за советскую власть воевал, а у меня все забрали». Ему ответили, что в деревню направлен уполномоченный, он разберется. Отец, вернувшись в деревню, пошел в сельсовет. Там сидел парнишка молодой, совсем мальчишка, перепоясанный ремнями, пистолет у него.

Отец к нему: «Как же так, чем детей кормить?» Тот у местных активистов спросил, мол, кто такой, воевал ли. Они подтвердили: «Да, он воевал. Но у него ведь сестра-монашка». — «Ах, сестра-монашка! И он еще чего-то хочет? Обложить его десятикратным налогом на имущество!» А где взять? И так уже отняли все, что было. Вот так разобрался уполномоченный. Родные и знакомые не дали нам погибнуть, собрали, что могли, дали выжить. <…>

Во время коллективизации сняли колокола с церквей. В селе их две было, летняя и зимняя, во имя Андрея Первозванного и Скорбящей Божьей Матери. Когда стали снимать колокола, смута началась, народ пытался вопротивиться, собрались как-то отстоять. Вмешалась конная милиция, всех разогнали. И они сделали свое черное дело! Но церковь еще продолжала существовать до тридцать шестого года, служил там всеми уважаемый отец Тихон, там и отпели нашу Наташу. Потом арестовали батюшку Тихона с семьей, никто не знал, что с ними стало. Так и канули… Для наших верующих наступило смутное время — привыкли ведь постоянно ходить в храм. А тут ощущение было, что земной шар остановился. В соседнем селе Сухая Лубна церковь сохранилась, и там для проформы служил «красный» священник. Кто-то из верующих стал туда ходить, но мы не признавали его.

Что делать? Подходило Рождество Христово. А наши родственники жили рядом, четыре-пять домов, братья двоюродные, племянники. И решили собраться для молитвы дома. Монахиня Аксинья, безногая, отец и тетя моя, Мария Ивановна, они знали службу хорошо, так что Рождество справили дома и мирским чином. Потом к нам стали присоединяться другие верующие, так образовалась община. Собирались у кого дом, просторный, стараясь не попадаться на глаза. Приходило по пятнадцать-двадцать верующих, по праздникам иногда и больше. Молиться начинали с вечера, здесь же ночевали, кто жил далеко, и утром продолжали, акафисты читали. Двойные рамы на лето оставляли, чтобы не было слышно, когда молились. Душно было, ну, и что? Двери в сени открывали, а когда много верующих было, в потолке доски поднимали, чтобы воздух проходил.

Когда церковь в селе закрыли, ходили молиться в Липецк, там епископ Уар служил в храме в пригороде, в Студенках. Потом появился Гавриил Яковлевич Завалюев и Федор Андреевич Фарафонов, они проповедовали по селам. С владыкой Уаром познакомились сначала Дмитрий и Василий Чесноковы, племянники моего отца, дети брата его Петра, потом и отец мой. Как-то епископ Уар собрал их всех и сказал: «Я вас благословляю, идите, проповедуйте, что пришел антихрист. Настает великое испытание, всем будет трудно. Мы, православные, должны молиться. Нас разлучат, мы с вами здесь последние дни. Что с нами произойдет, одному Богу известно». <…>

Община наша постепенно росла. Из села Большие Избищи много народу было, из Данкова — Анна Даниловна Пронина с тремя внуками, знакомые тетки моей. Старшие внуки ее потом в армию пошли, а младший Павел молился с бабушкой во время войны. В сороковом году опять мать нашу арестовали, но прошло полдня, и она вернулась. Как же мы обрадовались! Прошло время, третий раз ее арестовали. Мы поутру, как и в первый раз, встали, помолились Богу и в слезы… Но ее опять отпустили. И так раза четыре ее арестовывали, уводили, потом отпускали, думали, наверное, за что посадить. В пятый раз пришли и увезли в Данков. Мы с тетей Марией Ивановной туда ездили, у нее были в Данкове знакомые, и мы там жили некоторое время. Когда я приносил маме передачу, то видел, как и хлеб, и яблоки резали на мелкие кусочки, чтобы чего-то в них там не передали. Поплачешь и уйдешь оттуда…

Началось следствие, и осудили ее, беспаспортную, как бродягу, без определенного места жительства. Дали ей три года и отправили в лагерь. Остались мы с братом жить в своем доме одни: мне тринадцать, ему семь лет. Трудно приходилось нам, по всякому обзывали нас. Голод коснулся всех. За нами все-таки приглядывали верующие наши, постирают нам, продуктами помогут, ведь огород у нас отобрали. Изредка приходила и тетушка моя, монахиня Мария Ивановна, приносила гостинцы. Она скрывалась, жила то на станции «Лев Толстой», но больше в Данкове. Перед войной сильные гонения были, особенно на молодежь. И ведь что делали? Привозят в НКВД молодых девушек, поиздеваются, поглумятся, изнасилуют и отпустят. Но ведь они приходили, рассказывали матерям обо всем. И это было в порядке вещей…

В сорок первом брать стали всех подряд. Тетку мою, Марию Ивановну, арестовали, потом я узнал, что ее расстреляли 5 ноября 1941 года в подвале Ряжского НКВД, когда немцы подходили… И остались мы совсем без присмотра. Отец изредка наведывался, но его уже усиленно искали. Однажды приехали ночью трое и стали искать везде. Один вывел меня во двор, грозил пистолетом: «Говори, где отец? А то здесь и закопаю. И никто не узнает». Вспоминаю сейчас, что тогда почувствовал: будто ноги у меня отнялись, оцепенел просто. Ткнул он меня пистолетом в зубы, даже сейчас щербина осталась между двумя передними зубами. Но ничего не добились они от меня, уехали. А мы как молились при родителях, так и продолжали молиться.

Рассказывает Матрена Чеснокова:

В нашей деревне было строго, днем никогда не собирались, молились только по ночам, старались прийти на молитву в темноте и уйти затемно. Когда наш христианин приходил, в окно стучал три раза, а мы спрашивали: «Кто?» Тот называл село, откуда он, тогда ему открывали. Часто собирались в нашем доме, приходило человек по тридцать. Мы вначале помолимся, молитву каждый читал, я читала вслух, остальные про себя, три акафиста за раз. Кто-то из братьев выбирал место из «Нового завета», читал, и проповедь толковалась, потом все вставали и пели духовные стихи.

Братья Чесноковы, Василий и Дмитрий, на священство смотрели отрицательно, но мнение их по этому вопросу было разное. Они говорили нам о последних временах и предупреждали: «Кто хочет молиться — на крест пойдет. Господь страдал и нам велел». Но маленько ошиблись они, думали, что как в тюрьму нас возьмут, Господь нас к себе из тюрьмы и возьмет. А мы вон сколько живем… При Чесноковых общее покаяние проходило редко, сначала читали «Покаянный канон», потом молились, потом каждый подходил к иконе и, стоя, вслух каялся, затем три раза поклон пред иконой, а все слушали (при каких-то грехах большое смущение было у молящихся, не все можно вслух говорить, да при детях). Но это редко было. По окончании службы расходились по-тихому, кто далеко жил, оставались ночевать у нас. Ребятишки всегда были понятливые, стояли на страже верно, лишнего ничего не болтали. <…>

После ареста братьев Чесноковых мы все равно продолжали ходить по селам и молиться, но с Федором Ивановичем ходили уже реже. Между собой мы называли себя христианами, а потом из лагеря дядя мой пришел и сказал, что именоваться надо истинно-православными христианами. За нами следили постоянно, так что мы ни к кому не ходили, никакой возможности не было, да и бесед уже не было. Мы знали, что нас посадят, власти ведь запрещали слово Божье говорить, а мы говорили и по селам ходили. По ночам ставили патрули, и тяжело было пройти из села в село, так мы ползком пробирались по огородам.

Рассказывает Любовь:

Папаша сказал, что в колхоз не пойдет, пусть убивают. Все у нас отобрали, хлеб и юбку какую отберут и соседке за рубль продадут. Мы испечем хлеб, соседи придут и кричат, что хлеб купят, а хлеб этот есть-то не могут — там зерна почти не было. Жизнь была очень трудная, тогда все говорили, что антихрист уже пришел, какие-то сны рассказывали. Но большинство народа оставалось в деревне, единицы уезжали в город, хотя там, может, и легче было. Тогда верующие собирались и много молились, беседы тоже были, но реже. Собирались ночью по разным домам, чаще у двоюродного брата Федора — у него большая изба была. Родителей его забрали, и мы к ним ходили молиться.

Брат мой Михаил, двадцати шести лет, молодой, красивый, проповедником был, его в тридцать седьмом году забрали. Книги прятали на кухне, была сделана там лазейка в маленький погребок, там и Василий прятался. Никто не отступался, все держались, все ждали царствия Божьего на земле… В деревне Порой, за двенадцать километров от Куймани, была у нас знакомая молитвеница, Надежда Павловна. Мужа у нее, Ивана Степановича, раньше забрали, хозяйство разорили, даже крышу дома снесли, а детей у нее четверо было. Мы с Мавриным Иваном для нее ходили за дровами, одежду из простыни сошьем, чтоб на снегу можно спрятаться — нам ведь не давали собирать дрова в лесу. По целине ползем, столбышки от подсолнуха рвем и собираем в вязанку — ведь если увидят, отберут и изобьют. Однажды с Иваном пошли за дровами, а тут председатель колхоза: «Зачем идете». И давай бить нас по головам «за пропаганду».

Во время войны я скрывалась, боялась, что сошлют, пряталась у тетки и у знакомых колхозников, в Липецк уезжала. В то время в Куймани-то было уже много верующих, колхозников мало осталось, выходили из колхоза многие, хоть и рискованно было. Петр Иванович, например, хотел выписаться из колхоза, подал заявление о выходе, так его тут же и забрали (не вернулся он, расстреляли его, по-видимому). Тогда, в начале войны, к нам пришло много людей, мужчины молодые просили принять их. Один пришел на порог, упал на колени и молит: «Возьмите, Христа ради, чтоб душа моя спаслась!» А тут уже в Ельце бомбили. Мы выйдем из избы, поглядим — а там гул, небо красное. Тогда в войну и пробралась к нам в общину предательница. И нас всех забрали, с собаками пришли, будто звери мы какие. Как же нас били! Потом в кузов забросили и увезли на пяти машинах. Человек 150 гнали по Лебедяни, люди ужасались: «Что такое?» Как пригнали, не нашли даже, как разместить нас. Потом почти всех отпустили, но Федора Ивановича и Михаила не отпустили. А про нас сказали: «Эти-то все наши, мы их всегда возьмем». И отпустили. Колхозники говорили, что нас сослать надо подальше. А что делали тогда еще! Погреб откроют, да и столкнут туда женщину, она там и погибала. И даже детей кидали…

Нас-то не отпустили, и когда забирали, я ничего с собой не успела взять. Но мне помогали в камере, мы ведь все вместе сидели: Агафья, тетка Евгения и другие. Агафью много допрашивали, обвиняли, что вроде она многих в веру привела. Водили нас на допрос с наганом, как вечер, так сразу на допрос ведут. Спать не давали, сидишь, качаешься всю ночь, а утром спать не разрешалось. Не давали спать, не давали хлеба, суп какой-то. Это ведь война была. Допросы были ровно сорок дней, как будто Богом определены. Трудно было. В камере только начнешь молиться, сразу же надзиратель врывается и давай бить. Потом кого-нибудь заберет — и в карцер. Сейчас как вспомню, так голова болит… Дали мне десять лет и отправили в Сибирь.

Рассказывает Александра Самарина:

…Дети подрастали, надо было в свое село возвращаться. Отец говорит: «Мать, надо уезжать отсюда. Сейчас пока в селе поживем, а потом в город уедем, детей учить». — «Как скажешь». Вернулись мы, дом нам отдали. А у мамы вся родня — церковники, молились всегда. Церкви все были закрыты, была одна, но сказали — «обновленческая», не ходили они туда. А мы чего знаем? Но здесь мы соединились с Титовым Василием Дмитриевичем, потом стали все собираться, и мама стала туда ходить. Они нам ничего не говорили, днем и ночью служили, а у Тарасова собирались по сто с лишним человек. Дышать было нечем, приходилось даже вскрывать доски в потолке, окно-то не откроешь.

На молитву собирались в разных домах, в основном, это были дома маминых родственников, они первыми стали молиться. На молитву собирались тайно, шли огородами, через село мало кто шел. Собирались затемно и уходили, когда темно было. Окна закрывали одеялами, а также следили, чтоб чужой кто не зашел. Мама и нас, детишек пятерых, водила, мы тоже молились. <…>

А уже в тридцать восьмом году, помню, забирали наших верующих. У кого-то дети оставались, их верующие по пять-семь человек группировали, и старики их принимали — надо же как-то детей сохранять. А я подростком была, вот и ходила к старикам, помогала что-то в огороде делать, чем-то топить, — надо же им помогать. А тут стали больше и больше забирать наших, старших забрали, а нас еще не брали. И мы помогали, ведь они плохо жили, эти бабушки старенькие. Мне мама что-нибудь кушать даст, я им несу. Меня бабушки просили, они же неграмотные были: «Почитай, милая. Тебе Бог здоровьичка принесет». Прочитаю им «Матерь Божью», «Святителю». Девчонки играют, а я читаю, не могу отказать.

Из исторического обзора Осиповой И.И.:

С 1938 года руководителем верующих в селе Куймань Рязанской области стал Федор Чесноков, продолживший работу по созданию новых общин с помощью проверенных активистов. В дальнейшем авторитет Федора Чеснокова все возрастал, наставники общин постоянно советовались с ним, признав своим руководителем. Общины верующих возглавили проповедники: в Липецком районе — Иван и Василий Титовы, в селе Дон-Избище под Лебедянью и группу в Орловской области — Сергей Денисов, в селе Грязновка Трубетчинского района — Иван Гончаров, в селе Порой — Николай Кожин, в селе Теплое под Лебедянью — Елена Смольянинова, в Данкове и пригородах — Агафья Пригарина. О местах тайников и ям, где скрывались наставники и руководители общин, знали только самые приближенные и доверенные лица, к ним допускались лишь после предварительной тщательной проверки и в присутствии доверенных лиц. Был установлен сигнал — три стука в оконное стекло — для оповещения о посетителе, если же стук был в дверь, это говорило о нежданном посетителе. Беседы проходили только по ночам, всем было указано приходить на них тайно, не по улице села, а огородами. Во время беседы дом, где проходила встреча, охранялся лицами, специально выделенными из молодых верующих, они и предупреждали в случае опасности. В каждом селе был свой наставник, который и поддерживал связь с другими руководителями, через него передавали письменные указания о приеме новых членов и давали советы. Места встреч часто менялись, о чем заранее предупреждалось.

8 марта 1941 года в доме верующей Марии Ушаковой в селе Куймань Рязанской области были задержаны во время тайного моления десять верующих: «Все выше названные лица пели антисоветские песни и молились, у всех присутствующих были разные религиозные книжки, они нами были отобраны и вместе со всеми, выше названными, направлены в сельсовет». Все присутствующие были задержаны и отправлены в сельсовет, а религиозные книги, обнаруженные у них, были конфискованы, но вскоре все были освобождены. 16 июня 1941 года в селе Куймань была арестована верующая Прасковья Камышова, хотя она посещала тайные моления очень редко из-за двух малолетних детей. Она подтвердили, что все они тайно молятся по домам, сначала молились в доме Чесноковых, а после ареста хозяина и его сына стали собираться в доме Ушаковых.

В ночь с 1 на 2 июля в доме Марии Чесноковой, инокини бывшего Иоанно-Казанского монастыря, были арестованы Евгения Чеснокова вместе с дочерью Марией1 и сама инокиня Мария. Ордер на арест Евгении Чесноковой, как «руководителя контрреволюционной организации церковников», был утвержден еще 22 января 1940 года, но она во время скрылась, почти год жила на нелегальном положении, находясь во всесоюзном розыске. А 21 июля была арестована следующая участница, Мария Зимина, она принесла передачу в тюрьму Марии Чесноковой и здесь была задержана. Все арестованные не имели паспортов по религиозным убеждениям, не участвовали в выборах и во Всесоюзной переписи населения, не пускали своих детей в школы. Одна из свидетельниц показала, что еще в 1939 году Евгения Чеснокова заявляла: «Соввласть мне не нужна, я ее ненавижу, ей скоро будет конец. Эта грабительская власть нам не нужна, мы себе избрали власть Господню с царем Николаем, который скоро займет свой престол и тогда перевешает всех коммунистов и вас, антихристовых посланников». В начале 1941 года, по словам свидетелей, обвиняемые «высказывали клевету в отношении советской власти и пораженческие настроения в будущей войне».

Евгения Чеснокова на первом же допросе заявила по поводу предъявленного ей обвинения: «Я не являюсь руководителем, а также активным участником контрреволюционной организации, для меня этот вопрос непонятен. Я человек верующий и иду только за Господом Богом». Далее она подтвердила, что не выполняет законов советской власти, так как та «притесняет верующих, закрыла церкви, в школах не учат закон Божий». При этом подтверждала, что после ареста мужа Федора Павловича и сына Федора она стала советскую власть «еще больше ненавидеть и категорически решила не выполнять законов Соввласти». О своей ненависти к властям показала и ее дочь Мария Жданова, объявленная следствием вторым руководителем этой группы церковников: «Я человек верующий, и ненавижу Соввласть». Инокиня Мария Чеснокова подтвердила, что входила в группу «братья и сестры во Христе», что действительно не исполняет законов советской власти, причем не видит в этом никакого преступления.

22 августа арестованным было предъявлено обвинение «в ведении среди населения активной контрреволюционной деятельности, направленной против существующего строя», которое они отказались признать На судебном заседании все арестованные отказались от защитников, заявив, что за них «заступится Господь», и отказались признать себя виновными. 21 сентября обвиняемые были приговорены к расстрелу — Евгения Чеснокова, Мария Чеснокова и Мария Жданова, к 10 годам лагерей — Мария Зимина и Прасковья Камышова. Все осужденные категорически отказались подписать копию приговора и обжаловать его. 25 ноября трое осужденных были расстреляны.

К судебному заседанию по этому же делу была привлечена и группа арестованных верующих в селе Павловское Лебедянского района — Анна Аксенова, Татьяна Невейкина и Мария Шерстнева, в селе Куймань — Дарья Наумова, в селе Порой — Варвара Копытина и в селе Нижняя Бруслановка — Нина Пяшинина. Все они были единоличниками, также посещали тайные моления в селе Куймань и отрицательно относились к советской власти и не участвовали в ее мероприятиях. 21 сентября 1941 года все они были приговорены к расстрелу, приговор был приведен в исполнение также 25 ноября.

По материалам сайта http://www.histor-ipt-kt.org/

kuiman2

Храм Троицы Живоначальной в селе Куймань

Поделиться:
Метки: , ,

Оставить комментарий

Войти с помощью: 

Ваш адрес email не будет опубликован.